Санитар

Накануне дежурства Серый запоздно сидел у Васька Стрижака, неразливного скоропомощного друга. Жарили картошку с луком традиционно и судилирядили, как всегда, о служебных делах...
Накануне дежурства Серый запоздно сидел у Васька Стрижака, неразливного скоропомощного друга. Жарили картошку с луком традиционно и судилирядили, как всегда, о служебных делах. Говорили между прочим, что Матюхин, выбивая подстанцию в передовые, безусловно и прежде всего преследует шкурные цели. «Естественное для человеческой натуры движение, — рассуждал Серый, жуя жгучий картотечный комок и гася его пивом, — заботиться о своей карьере, и было бы оно похвально, если бы не страдал народ». «Естественное,— усмехался Стрижак,— но только не для нас с тобой, потому что мы ленивы. А без дисциплины с этой оравой не справиться. Плохо, что Матюхин различий не делает, всех под ноготь!» Серый, давясь картошкой от смеха, сказал, что Матюхин отныне требует встречать его стоя, когда он входит на утреннюю конференцию. «Иди ты! — удивился Стрижак, три дня не бывший на подстанции, у него выдался большой перерыв. — Хотя все правильно. Восточный царек. Маленький Сталин. И методы соответствующие. Такому только дай власть!» «Жибоедов рассказывал, — продолжал Се­рый,— Матюхин хвастал у себя в кабинете, что подстанция у него в кулаке. Что хочу, то и сделаю!» «Еще сделает! — воскликнул Стрижак. — И покажет вам такое!..» «Почему только нам?» — удивился Серый. И сказал, что у Матюхина есть все основания ненавидеть Стрижака, поскольку тот со своей бригадой кардиореанимации, вносит в коллектив заразу неповиновения. Это было узкое место на подстанции. Бригада кардиореанимации, старшим врачом которой был Стрижак, гордость «скорой», номинально Матюхину не подчинялась, только имела на подстанции стоянку. Матюхину это давно не нравилось, и который год он старался от реаниматоров с их спесью избавиться. «А мы снимемся, в случае чего, и уйдем на другую подстанцию!» — сказал Стрижак. Сползли на тему усталости. Серый посетовал на нехватку фельдшеров, на то, что нет времени, сил и желания самому приводить машину каждый раз в пристойный вид, бегать за всеми этими наволочками, тряпками, прикручивать баллоны, выпрашивать, убирать. Кой черт! Надоело! «Если бы ты меня слушался, — ска­зал Стрйжак, — давно бы работал нормально, в чистой теплой машине и фельдшера бы у тебя были и слушались с полужеста». Это тоже была старая тема. Стрижак ругал Серого за нежелание работать привилегированно, на спецах. Стрижак видел за этим лень. То, что Серый не может ничего путного сказать в свое оправдание, Стрижака раздражало в крик. «Неужели ты настолько ленив! — орал он каждую встречу за картошкой с луком. — Что не можешь пройти эти дурацкие курсы! Перестань, наконец, жевать тряпку! Напиши только заявление!» «Заскучаю я у вас»,— отвечал всякий раз Серый. «Тогда не плачь!» Помолчали, глядя на остатки картошки в сковороде, затянувшиеся пленкой сала. «Сейчас комиссии замордуют», — вздохнул Серый. «У Матюхина, между прочим, самое меньшее по Москве среднее время вызова. Ты это знаешь?» — спросил Стрижак. «Знаю, — ответил Серый, — пятьдесят восемь минут. Но полковник теперь хочет пятьдесят пять!» «И выбьет! — сказал Стрижак.— Загонит вас в вечный страх и выбьет!» «Ладно, хватит об этом, тошнит!»— поморщился Серый. «К отличнику здравоохранения представили,— засмеялся Стрижак. — Сокол! А какой ханыга был!» «Какой был, такой остался, — ответил Серый. — Только перестроенный. Взяток, говорят, теперь не берет и ханку на подстанции не жрет... Не понимаю, как это — перестроенный? Против натуры не попрешь». «А так,— кривясь уголком рта, сказал Васек. — Подонок был, подонком и остался!» «А мы с тобой кто?» — машинально спросил Серый, вытягивая из стакана остатки пива, и потянулся за ветчиной. «Мы?.. Мы, Антоша, затравленные и грубые звери! А ты к тому же и глупый зверь, коли на спецах работать не хочешь!» «Ты в следующий раз лук прожаривай получше, — ответил Се­рый,— а то какая- то каша у тебя получилась!» «Лук пожарен прекрасно,— фыркнул Васек, — но ты в этом ничего не понимаешь!» «Ну, конечно, ты же всегда прав!» «Да! Я всегда прав!»

  За чаем повздыхали, вспомнив выставку в Сокольниках, где была сказочная американская аппаратура. Ругали врачебные журналы, потому что совсем нет статей, нужных практикам. Стрижак сказал, что его статья об аритмиях в редакции лежит полгода, и никакого движения. Серый рассказал, что в приемнике. Первой градской видел потрясающее — инфаркт миокарда у женщины двадцати двух лет. Стрижак оживился и, в свою очередь, рассказал о японском дипломате с картиной заворота кишок, у которого тоже оказался острый инфаркт. Потом с работы вернулась Галка, жена Стрижака, ругала их, хотя на столе стояли всего четыре пустых бутылки, три из- под пива и одна чекушка. Выпив чаю, Галка немного успокоилась и сказала, что сделала сегодня два кесаревых, что никто родильным заведовать не хочет, все умные, она, идиотка, согласилась временно, и четвертый месяц с нее сдирают живьем кожу, сестер нет, санитарок нет, в отделении снова стафилококк, хотя на мойку закрывались всего месяц назад. За такую сумасшедшую работу надо валютой платить, подытожила Галка. Снова заговорили о бешеных нагрузках, скотских условиях, и тут Стрижак высказал мысль настолько простую, что Серый удивился, как он сам раньше ее не сформулировал. Васек сказал, что общество должно на себя накладывать известные обязательства по отношению к людям, давшим клятву Гиппократа, то есть присягнувшим всегда, в любое время, днем и ночью, приходить к другим людям на помощь. Если человек добровольно принял этот крест, сказал Васек, то он и требует особого к себе отношения. «Как это верно!» — думал Серый, возвращаясь домой в пустом последнем трамвае. Щадить надо врача, хотя бы помнить о том, что ты не один и после тебя врача ждет еще десяток- другой напуганных. Мы хнычем: «Будьте людьми! Помните, что мы тоже люди!» А дело, оказывается, в общественном обязательстве. Но какую же культуру надо тогда людям иметь! Неужели Васек до этого сам дошел? Или вычитал где- нибудь у старых врачей?..

  Когда время переваливает на восьмой час дневных полусуток, голова у ночного человека уже просветлена и начинает соображать и усталости пока нет. В машине думается хорошо, был бы путь подлиннее. Жуешь всякое. Себя, других, жизнь. Ездишь и жуешь. А встречи на вызовах подбрасывают подкормку. На то они и встречи.

  Формула Стрижака потеряла блеск простоты, когда Серый по пути на подстанцию вспомнил прекрасную утреннюю блондинку с Кутузовского. К ней сразу же прицепился таксист с Шелепихи, вызывал на прошлых сутках в два часа ночи, потому что сильно потел и никак не мог заснуть. С общественным обязательством, вздохнул Серый, придется, по- видимому, повременить. Впрочем, рассудил он, общественное обязательство было бы применимо исключительно к настоящим, крепким профессионалам, к таким, положим, как Васек или Галка. Что делать с другими? Что делать, например, с доктором Облызиным, роддомовским официальным дураком? Двадцать лет врачебного стажа, не угодно ли! На этот раз, рассказала Галка, он принял физиологическую восьминедельную беременность за миому матки, довел беременную до обморока. Стрижак с Серым даже не улыбнулись. С Облызиным случалось и почище! Трудно себе вообразить, как далеко простирается человеческая глупость. Представьте, еще рвется оперировать! И режет. Лихо. Это он любит. Кошмар! Ну, ладно. Официальный дурак есть, конечно, в каждой медицинской конторе. Его нелепые диагнозы передаются из поколения в поколение, его беспощадно высмеивают, его презирают скопом. Он необходим врачебному сословию для самоутверждения. Но самое интересное, что с большей страстью и злее других смеются над официальным дураком его ближайшие родственники по интеллекту— недоумки. С ними как быть? Какое там общественное обязательство! «Не приведи господи у нас заболеть! — ужасался вчера Стрижак.— Когда на сто недоумков — один толковый врач!» «Может, сбавишь?»— спросил невинно Серый. Раньше Стрижак называл другую пропорцию— десять на одного. «Да ладно тебе! — рассердился Васек. — Каких-то кочерыжек готовим, а не врачей!» «Зато нас в стране миллион!» — сказала Галка. «Малограмотных, заносчивых», — продолжал Васек. «Малограмотных, оттого и заносчивых, — поправил Серый. — Кому же тогда валютой платить?» «То- то и оно»,— грустно ответил Васек.

  Гусев бубнил что- то про колбасу, в которую для веса суют туалетную бумагу. Может быть, все дело в том, что люди имеют таких врачей, каких заслужили?

  В четыре часа неожиданно обломилась подмога. В этом факте не было теперь ничего досадного. Разогретый Серый не возражал против общения. Наоборот, поговорить тянуло. Если бы еще удалось выпить чаю, залить изжогу, мучившую после обеда. А обедали отвратительно, щи были такие, что в тарелку плюнуть хотелось. Вываренное мясо, очевидно, из этих же щей, что Серый жевал на второе, выплюнуть все-таки пришлось. На третье пили компот из сухофруктов и дышали запахом столовским. Утерлись бумажными салфеточками, выданными в знак особого расположения к «скорой» уборщицей, собиравшей на тележку грязную посуду. Уборщица, багряная сеточка на щечках и голубые мешочки под глазами, пошутила насчет спиртика, но была не понята. Обедали, не объявляясь, то есть не брали у диспетчера положенные на обед двадцать минут. За это время путем пообедать все равно невозможно. Приходится с извинениями, но упрямо втираться в очередь, объясняя по ходу недовольным, что другого выхода нет. Белый халат, некоторым образом, служит подтверждением твоих слов. Иногда в очереди находится борец за гигиену, протестующий против обслуживания в спецодежде. Но как без халата докажешь голодным и оттого не особенно приветливым людям, что ты врач «скорой» и со временем у тебя зарез? На слово могут не поверить. Или директора вызовут в зал. Чтобы убрали прытких, нахальных, которые считают себя умнее других. А то в оперативный отдел позвонят, что само по себе неприятно. Будешь потом отписываться. На «скорой» всякая вина виновата. И на часы все поглядываешь, глотаешь, не глядя, не чувствуя, хватаешь, как хищник. Потом, разумеется, тяжелый ком в брюхе. Нудит. Одним словом, нервы. Поэтому проще пообедать спокойно под какой- нибудь большой вызов с госпитализацией. Может же врач в приемном задержаться? Впрочем, иногда в приемное звонят те, кому нужно, проверяют. Но сказано: «Не рискнешь—не добудешь!» Головой работай, рассчитывай! А пообедав, попроси положенные двадцать минут и вернись на под­станцию, и выпей чаю, и расслабься в кресле.

  Серый так и сделал. «Обедать будете, конечно, на подстанции? — куражась, спросила диспетчер, когда из столовки он позвонил на Центр и доложил, что сдал пострадавшего и находится в приемном Склифа. «Непременно!» — ответил Серый. И получил десять минут на дорогу и двадцать минут на обед. Единственное, чего он не учел, — остывших чайников. А электроплиты, к сожалению, греются долго. Серый выругался, включил конфорки и пошел расслабляться в кресло, поклявшись, что со следующе­го вызова, как угодно, вернется и чаю выпьет.

  На подстанции он застал три бригады, обедающие, похоже, таким же образом, что и он. В диспетчерской, на связи с Центром, нежданно, не в свою смену, водрузилась гренадерша Зинаида Бережная. «На гвардейца деланная!» — завистливо утверждал Жибоедов. Серый, который вообще к толстым людям относился осторожно, при виде Зинаиды каждый раз как- то поджимался, ожидая от нее пакости. Зинаида перебывала чуть ли не на всех подстанциях Москвы. Было известно, что ее отличительная черта— хамство, а также, что она бывает удовлетворена полностью лишь в случае, когда последняя бригада изгоняется ею на вызов. Зинаида управлялась с сотрудниками круто. Единственная из диспетчеров она ночью объявляла вызовы через микрофон, по инструкции. По скоропомощным понятиям это была редкая бестактность. Другие девочки подойдут, в полутемной комнате отдыха разыщут нужного, подергают его, тряхнут в конце концов, если крепко заснул, но тихо, чтобы не разбудить остальных. От прекрасного контральто Зинаиды просыпаются ночью жильцы соседнего кооперативного дома работников искусств. Зато в Зинаидины сутки Матюхин может спать дома спокойно, бригады на вызов вылетают, как стрелы. Все заметит Зинаида. О выпитой на линии бутылке пива и говорить не приходится, тотчас унюхает, а унюхав, или сама заклюет до полусмерти, или донесет наутро Матюхину, если сотрудник ей не по зубам.

  Зинаида на этот раз резвилась в диспетчерской, увеселяемая кем- то из молодых докторов, и смех ее был отрывист и гулок, как собачий лай из бочки. В том, что Зинаиду тешат, не было ничего удивительного, с диспетчером положено заигрывать, от него многое зависит, и с кем работать будешь, и теплая ли попадется машина, и хороший вызов, например, дежурство на хоккее. Насторожило Серого другое. Зинаида будто бы не замечала фланирующих по коридору бездельников, а была ненатурально оживлена и готовно дружелюбна, как в те дни, когда она пришла на под­станцию и завоевывала расположение. И Серого встретила такой бурной радостью, что он понял — здесь дело нечисто. А после того, как Зинаида закричала: .«Антон Сергеич, у меня для вас сюрприз! Только вам даю, хорошенькую девочку и симпатичного мальчика!» — Серый понял, что на Зинаиду снова жаловались за хамство и, похоже, будет разбирательство. По- видимому, и Матюхину она становится в тягость. «В шесть примете ночную бригадку, Антон Сергеич, — говорила Зинаида интимно. — С кем работать хотите?» Серый ответил, что ему безразлично. Он- то помнил все. «Не дай бог! — подумал.— С тобой лучше не связываться!» «И на Староконюшенный позвоните!» — вдогонку Серому крикнула Зинаида. Хорошенькая девочка оказалась Таней Семочкиной, недавно пришедшей после училища, а симпатичный мальчик — субординатором на практике, Мишей, его Серый видел впервые. В Староконюшенном, в родительской квартире, жила с дочкой Катей жена Серого, Лида. Она звонила на подстанцию редко и никогда женой не представлялась, не желая, как догадывался Серый, попасть в глупое положение. Этого Зинаида не знала, иначе бы не сказала: «Ох, доктор, доктор, не доведут вас поклонницы до добра!»

  Серый пошел во врачебную, размышляя, что же могло случиться в Староконюшенном. Лег в кресло, сполз пониже, вытянул, раскинул ноги. Глаза прикрылись сами, как у куклы. Зинаида ворковала по трансляции, одну за другой выкликала бригады. Серый остался во врачебной один. «Пора заканчивать эту бодягу с Лидой, — думал он, — и ее отпустить, чтобы не было на мой счет никаких надежд, и самому освободиться». В последнюю их встречу, на масленицу, когда в Староконюшенном жарили блины, она, подвыпив, сказала Серому: «Хватит дурью маяться! Не дети уже, дочка растет!» Короче, или он возвращается, и они живут, как люди. Или пусть катится! «Нам приходящие отцы не нужны!» Так и сказала: «Нам». Серый топтался, что- то канючил. У Лиды в голосе появилось просящее. «Мы хорошо заживем, Антоша! — заговорила она торопливо. — И Катьке будет хорошо!» И ему тоже. Хватит чужие углы снимать. В Староконюшенном места всем хватит. И кабинет ему будет, если он надумает наконец диссертацию писать. Серый знал, почему Лида решилась на этот разговор. В последний год стали чаще видеться, и все праздники вместе, и с Катькой гуляли вместе, истаяла та закованность, в какой приезжал раньше к Катьке, когда грозные отзвуки прошлых ссор бродили в каждом уголке старой бельэтажной квартиры. И была Лидина неприязнь, и ее родных. Потом заболел Лидии дедушка, за ним как-то сразу ее отец, и Серый лечил обоих, делал уколы, заскакивал обязательно на дежурствах, если не мог сам, гонял Стрижака, других ребят. Тогда и потеплело в Староконюшенном. И Катька потянулась к нему, видя отношение матери, даже стала им гордиться. Серый радовался, что Катька не чувствует себя обделенной. Пуще всего боялся Серый комплекса неполноценности у дочки. Но была все- таки неуверенность, что это благолепие надолго. И вот, Лида потребовала немедленного ответа. Он мычал, на что- то ссылался, пока она не рассердилась: «Пошел к черту!». Серому было страшно лишь одно. Что он не сможет видеться с Катькой. Дома он самым серьезным образом думал. Может, правда, надо возвращаться? Может, Лида права? Катьке восемь лет, и разве важно, из- за чего они с Лидой расстались? Кого это теперь волнует? Но в то же время все так далеко зашло, что страшно потянуть хотя бы за одну из веревочек этого заросшего паутиной клубка, В репродукторе зашуршало и щелкнуло. Серый обречено, с закрытыми глазами поднялся, зная, что это Его шуршание и Его щелчок, и уже в коридоре услышал вкрадчивый голос Зинаиды: «Антон Сергеи-и-ч, у вас вы-ы-з-а-а-в!»

  Навстречу в накинутой шинели, размахивая карточкой вызова, спешила Таня. «Карету я вымыла, — говорила она на ходу,—наволочку поменяла, только газы не заменила, там гайки не откручиваются, но баллоны новые взяла». И она сунула Серому под нос скоропомощный дефицит, гаечный ключ, и прошептала, как о тайном: «Бережная дала под честное слово!» «Семочка, — сказал Серый, называя Таню так, как ей особенно нравилось,— ты умница». Он потрогал все еще саднившую скулу. «Промоешь на вызове?» «Кто же это вас?—вскричала Семочка. — Кошка или жена?» «Пес, — смеясь, ответил Серый и пошел к выходу. — Зови, Семочка, этого субординатора».

  Мальчик Миша, вытребованный Семочкой из конференц- зала, где он наблюдал рыбок в аквариуме, предмет забот и наслаждений Матюхина, предстал неторопливый, с русыми усиками и улыбкой, принятой Серым поначалу за проявление стеснительности. Но последующий разговор показал, что мальчик Миша не так прост. Прежде всего он занял в карете кресло, оттеснив Семочку на боковой стульчик, что само по себе Серому не понравилось. Потом, опять же улыбаясь, он сказал, что у него «цикл «скорой», прислали его на неделю, и осталось, слава богу, два дня. «Неинтересно?» — спросил Серый, обернувшись. «Почему же, любопытно, — отвечал Миша.— Но уровень, простите, фельдшерский». «Верно,— согласился Серый, — уровень примитивный». «Зачем вы на себя клевещете, Антон Сергеич?—воскликнула Семочка. — Я же знаю, как вы работаете! Всякие будут здесь!..» «Работа, конечно, нужная, — сказал Миша, игнорируя Семочку,— но меня в принципе это не интересует. Хотя, ежели работать на «скорой», то на спецах. Там хоть что- то делается!» Миша говорил взвешенно, закругляя слова, видно было, что он хочет говорить значительно. «Полон сил, — подумал Серый, с любопытством разглядывая, как двигаются Мишины усики, — полон сил, ни капли сомнения на лице, и полон достоинства, о котором не забывает ни на минуту. Ах ты, мальчик, мальчик!» «Может, я вас обидел?— вдруг спросил Миша.—Я просто хочу понять, кто работает на «скорой!» «Неудачники! — буйно расхохотался Гусев.— Кто же еще!» «Что ты сказал?—закричала Семочка. — Повтори! Я не слышу!» «Ты, Семочка, помолчи», — попросил Серый. «Простите,— снова подал голос Миша. — Вы давно на «скорой»?» «Давно», — ответил Серый. «И вам не надоело?» «Надоело». «Почему же не уходите?»

  Что ответить Мише, Серый не знал, смешался. Превосходство, с каким юнец задавал вопросы, и собственная растерянность взбурлили его. Он бы с удовольствием впечатал эту улыбочку в переборку. Стоило протянуть руку! Вопрос: «Почему он на «скорой»?» — задавали Серому миллион, миллион и еще один раз, и смысл вопроса всегда следовало пони­мать так: «Почему вы не идете дальше? Выше?» Отделывался он обычно шутейным образом, вроде того, что отравлен «скорой», или еще как- нибудь. Он- то знал, почему он на «скорой».

  В данном случае шуточка не выходила. Не получилось пошутить. Потому что снова вылезло поганое нутро «скорой». Рваные носилки, гусевская ветошь, торчащая из серванта, нелепая жестянка с гвоздями... Прижучил его слюнявчик. Язвило. И то, что сказал наглец Гусев. И то, что все видит Семочка, для которой он пока недосягаемый кумир.

  Поэтому Серый заставил себя рассмеяться. Рассмеялся и раздавил душевное копошенье. Как окурок. Сел вполоборота к Мише и спросил его, куда он распределился. «Я наукой буду заниматься», — ответил Миша. «Наукой—это хорошо», — одобрил Серый. «Да, — сказал Миша, — у нас в семье врач— специальность наследственная». «Но, знаешь, — сказал он развязно- доверительно, — лечить — э то меня никогда не интересовало. Больные, честно говоря, давно надоели, особенно бабок выслушивать по два часа». «Что ж ты в медицинский поступал?» — спросила враждебно Семочка, которая мечтала стать врачом. «Тебе же Миша сказал — науку делать!» — возразил Серый. «По блату!» — сказала Семочка. «Я с третьего курса на кафедру психиатрии хожу! — сказал Миша. — Так что не совсем по блату. У меня кандидатская практически готова». «И чем же ты занимаешься?» — спросил Серый. «Кровью. Исследую кровь при шизофрении. Антитела, другие иммунные факторы, биохимию. Много всего». «Это хорошо, — повторил Серый. — Пробирки, они не ноют». «И не лают»,— сказал Гусев.

  На вызов поднимались пешком, дом был трехэтажный, без лифта. Впереди Семочка, за ней Серый, а последним, с ящиком, Миша. «Слушай,— сказал он по- свойски Серому, придержав его. Серый остановился.— Ты же интеллигентный человек, это сразу видно! Почему ты не хочешь уйти со «скорой»? Некуда? Хочешь к нам, в лабораторию? Я могу помочь!»

— Я, Миша, в прошлом интеллигентный человек, — сказал Серый, улыбаясь резиновой улыбкой.—Ты вот.что... Миша. Мы с Таней на службе, деньги зарабатываем. А тебе чего с ящиком таскаться? Сейчас вернемся, ты и топай домой. С диспетчером я договорюсь.

— Да вы что, доктор! — вскрикнула Семочка. — Я же одна останусь с шести! Вас же отсадят! Пусть ящик носит, нечего! Когда он профессором станет, будет мне чем перед внуками похвастать! — Она засмеялась и пошла вверх, и в подъезде гулко отозвались ее слова: «В телевизоре показывать на него буду, глядите, этот профессор у меня, простой санитарки, ящик таскал!..»

— Когда я стану профессором, Танечка, — закинув голову, сказал Миша громким, красивым голосом, — у тебя еще внуков не будет.

— Станешь, старик, станешь, — сказал Серый, продолжая путь по лестнице. — Все у тебя будет. И диссертация, и кафедра.

— Я без вас знаю, что будет! — в спину Серому сказал Миша. И больше разговор не возобновлялся.

  Осталась досада, кислая и пекучая, как изжога, что сжирала глотку. На вызове попросил воды из- под крана, глотнул, немного отлегло. Примачивая ваткой с перекисью скулу, Серый сидел в кресле, смотрел, как Семочка чистенько делает внутривенное. Взглянул на Мишу, тоже сидевшего в кресле, по другую сторону комнаты. Слюнявчик листал журнал, поглаживая кончики усиков двумя пальцами, большим и указательным. Происходившее в комнате его явно не касалось. Происходило не бог весть что, обыкновенный приступ бронхиальной астмы. Виден и слышен он от двери, содержимое профессора Ящикова известно давно, поэтому с таким приступом справится любой скоропомощный фельдшер. «В сущности, — думал Серый, — слюнявчик мне показал, что я быдло. И я съел. Но досада не оттого, что съел. Не гордыня запоздало взыграла. Ни обиды нет, ни зависти. Бить нечем, вот в чем штука, козырей нет! Чем гордиться? Рваной шинелью? Или тем, что я псов из луж вытаскиваю? Так нас и называют Моспогрузом! Впрочем, мы и не возражаем. Моспогруз, так Моспогруз! А мы—его санитары, грязненькие халаты. И мы свое дело туго знаем. Плохо одно, что мы копошимся в грязи в силу или необходимости, или своих принципов, или обреченности, или лени, а они, пружинистые, гребущие под себя, напором лезут на самые верха врачебной иерархии. С тем чтобы потом никогда оттуда не слезать, раз зацепившись. Обеспечить себе блеск, славу, деньги. Умствовать, декларировать, печатать разный бред, участвовать, указывать, поучать нас, командовать нами, санитарами. Бросать нас в пекло, затыкать нами дыры, заставляя работать на дрянных, вонючих машинах, без нужных препаратов, с ржавым железным ломом. А они тем временем с олимпийских высот, как кинозвезды, раскланиваются перед телекамерами, сладко обещая самое новейшее, надежнейшее, наиэффективнейшее. За что потом расплачиваемся мы и те несчастные, что этого сладкообещанного ждут, а получают попрежнему магнезию в задницу. Потому что медицина на самом деле не там, где уникальный и недоступный Олимп, она— в рогатом, с прогоревшим глушителем, и в этой комнате, где свистит легкими старый астматик.

  А нам остается уничижение паче гордости. Мы свое познанное умение втайне сознаем и свою исключительность — тоже, оттого себя санитарами и называем. Никуда не лезем. Конкуренции пружинистым Мишам не составим. И это плохо.

  Но как лезть? Это же стена! Чтобы наверх подняться, многое надо отдать и многим поступиться. Сколько раз хвост поджать! А сколько глоток перегрызть! Нет. Лучше пьянь грузить.

Работать почище, конечно, хочется. Но почему я не могу подойти к Матюхину и сказать: «Довольно, дорогой заведующий, мне мотаться на б ы д л е, возраст не тот, пусть мотаются молодые, с меня довольно. Пора переводить меня на спецы. На неврологии есть вакансия, я хочу ее занять, хочу, как скоропомощной аристократ, спать ночью свои четыре часа!» Что мешает мне сделать хотя бы это? Нежелание впасть в зависимость? Всегда существует зависимость, когда есть что терять. С санитара много не возьмешь, когда он б ы д л о в ы и. Можно лишить совместительства. А я сам собрался перейти на ставку. Нет, и на спецах его зависимость была бы кажущейся. Не лень же в самом деле, как утверж­дает Васек? Смешно! Что же? А ничего! Помоги этому астматику и — баста!»

  Одышка у старика затихала, он благодарно качал головой. Пошла мокрота полным ртом.

— Теперь теплого молочка, — сказал Серый, считая пульс. — Теплого молочка и желательно не студиться. «Чертов слюнявчик! Почему он так мне мешает? Неужто я боюсь его насмешки?»

  Старик, наконец, отплевался и сказал сиплым голосом:

— Только на вас и держимся, родные! Если бы не вы, не знаю, что делали! Каждый день вызывать приходится.

  «А чаще мы слышим другое, — подумал Серый. — Пока вас дождешься, умереть можно!»

—  Весна, — сказала Семочка, звеня шприцами. — Время такое.

— Двадцать лет мучаюсь, — горько пожаловался старик.

— До утра, думаю, хватит,— сказал Серый, слушая угасающие в легких хрипы. — Если что, вызывайте.

— Господи! Да разве я лишний раз побеспокою? Знаю ваш хлеб! У меня самого племянница на «скорой».

  Семочка оживилась, выспрашивала про племянницу, а Серый пошел звонить Лиде, страшась предстоящего разговора привычным страхом. Знакомо замирая в ожидании Лидиного раздражения, набрал номер. Лида была суха, колка. Естественно, он не прав, потому что не появляется и не знает, что Катя больна. У Кати высокая температура, страшное горло, и участковый педиатр ни черта не смыслит. Естественно, Лида разрывается. Мать в Кисловодске, отец в командировке, у нее самой на работе конь не валялся. Он должен немедленно приехать, а завтра сидеть с Катей. Серый ответил, что приедет обязательно, как только вырвется. Он повесил трубку и подумал, что Лида долго не простит себе масленицы. Диспетчеру звонить не стал, хотя до пересменки оставался час с хвостиком, и можно было сделать еще вызовочек. Но решительно хотелось избавиться от Миши. Поэтому он сказал Семочке: «Все! На подстанцию!»

— Еще один! — взмолилась Семочка. — Есть же время!

— Нет! — сказал грубо Серый. — На подстанцию! Чай пить.

  Ехали молча. Снег горизонтальными нитями летел вдоль машины. Проспект стал свеже- белый. Выскочили на Дорогомиловку, повернули под зеленый свет налево. Сделали еще поворот, и серая двухэтажная коробка подстанции высунулась из- за угла.

—  Ни одной бригады, — сказал Гусев.

  Но ошибся Гусев. На выбеленной снегом площадке дворика одна машина стояла с распахнутой боковой дверью, и в ней что- то делали. Когда разворачивались, Серый заметил торчащие из кареты ноги, согнутые в коленях, поддернутые брюки и черные модные сапоги на пряжках. Когда подошли поближе, то увидели подозрительную возню. Крохотная фельдшерица с акушерской бригады боролась с мужским непослушным телом, затягивая его внутрь кареты. Тело было явно живое и тяжелое, оно издавало стоны и даже пыталось помочь, подбирая под себя ноги, желая от­толкнуться от земли, но оскальзывались ноги, взрыхляя свежий снег.

— Значит, грузим?—осведомился Серый, заглядывая в карету. И с ужасом понял, что другого выхода, чем гнать в ближайшую больницу, нет, и чай снова сорвался. «Клиент дуплится!» Крохотуля, увидев Серого, счастливо ахнула. Пожилой мужчина, грузно кренясь, оседал к ее ногам, сползал на спину. Мимолетом мелькнула на заднем стульчике женщина в каракулевом черном манто, с сумочкой на сдвинутых коленях.

  Серый заорал вслед уходящему Гусеву:

— Виталий! Давай носилки!

—  Чего?— издали прокричал Гусев. — Без нас, что ли, не справятся?

  Серый замахал руками, что- то изобразил на своем лице, это был и призыв к Гусеву поторопиться, и знак, что не может он громко сказать, в чем дело, и страстное желание, чтобы Гусев замолчал и не услышала его женщина в каракулевом манто, выбиравшаяся в это время из кареты.

— Одну минуту, доктор, — сказала она. — Муж — заслуженный человек. И депутат. Надо позвонить в четвертое управление, и вам скажут, куда ехать.

  Серый яростно на нее взглянул и, не дожидаясь, пока Гусев разберет, что к чему, побежал к своему рогатому за носилками.

  Заслуженный человек был действительно тяжел. Носилки под ним выгнулись, раздался предупредительный их треск, и Серый успел представить, как человек вываливается на снег. Несли втроем. Две ручки— Серый, и по ручке досталось Гусеву и Мише.

— Таня! — крикнул Серый, закатив носилки в карету и отряхиваясь.— Готовь капельник! — И наткнулся на каракулевую женщину.

— Я его жена, вы поняли?—сказала она. — Он очень заслуженный человек! Вот телефон четвертого управления.

— Какое управление! — рявкнул Серый. — Вы что! Ничего не понимаете?— И ринулся в карету, командуя: «Насос, Сема, давай насос!»

  Он наложил манжетку на сатиновый рукав, закачал резиновую грушу. Давление было по нулям. Не было давления. Тужась, стали стягивать пальто. «Заслуженный» синел лицом, дышал мелко и сбивчиво, глаз не открывал. Серый поднял веко, зрачок поплыл вверх. Высвободили, наконец, руку. Вену Семочка нашла сразу. Наладили капельницу, напрыскав полиглюкину на пол. Руки от полиглюкина слипались.

— Давай в резинку мезатону кубик, — сказал Серый, щупая пульс. — Виталий, поехали! Поехали, тебе говорят! Врубай гудок!

— Какой   гудок! — отозвался Гусев. — На   ремонте   сирена.    Чинят.

  В карету скреблись. Серый толкнул дверь ногой. Это была забытая каракулевая женщина. Рядом стоял Миша, дергая усик. «Мне с вами?»— спросил он и усик отпустил.

— К шоферу! Быстро! — прокричал Серый каракулевой. А от Миши отмахнулся: не до тебя!

  В таких случаях не знаешь, появится пульс или нет. И если он появляется, то всегда неожиданно. Тонкая нить запрыгала под пальцами минуты через три. Подвесили банку с полиглюкином к штативу, пытались стянуть второй рукав, чтобы ввести еще одну капельницу, но безуспешно.

—  Рукав  бы разрезать, — сказал Серый,  обращаясь  к каракулевой.

—  Как разрезать?

—  Не снимается рукав!

—  Нет, уж вы, пожалуйста, снимите!

  Снимали следующим образом. Семочка держала руку с введенной в локтевую вену иглой, поворачивая неподъемное тело к себе изо всех сил, а Серый, согнувшись, чтобы не пробить головой крышу, стаскивал пальто и пиджак. Посопели и стащили. Ввели вторую иглу. Дружно закапал полиглюкин из двух банок. Нитка под пальцами Серого прыгала отчетливей. Он накачал грушу, открыл вентиль, осторожно спустил ртуть. Нитка задергалась на шестидесяти.

—  Недурственно, — сказал Серый.

  Семочка восхищенно ему улыбалась. И в это время мужчина шевельнулся, и его рука поползла вверх, перебирая пальцами, как бы что-то на­щупывая.

— Осторожно! — взвизгнула Семочка и ухватилась за его запя­стье. — Вену пропорете!

  Открыв глаза, мужчина пытался что-то сказать. Получилось бульканье.

— Что? — наклонился к нему Серый, и услышал отчетливое: «Бумажник...» И еще раз, громче: «Бумажник!»

  Каракулевая, сбив шапочку, просунула   голову в карету.

—  Что? — спросила она, выгнув брови. — Что?

—  Бумажник ваш муж ищет, — ответил Серый.

— Константин, не волнуйся! — раздельно- громко сказала каракулевая. — Деньги у меня!

—  У жены ваш бумажник, — пояснил Серый.

— А шапка? — спросил мужчина шепотом, и Серый обнаружил, что голова у него облысевшая и не прикрыта.

  Полезли искать под носилки, где и нашли, к задней двери закатившуюся нежного пыжика шапку, и отдали ее жене.

— Шапки нынче в цене, — сказал Серый и одернул Семочку, которая давно шипела: «Господи! Господи!» — и выразительно смот­рела.

— За капельниками смотри, — сказал он строго. — И преднизолону еще дай сорок.

— Я ввела уже!

—  Еще введи!—взревел Серый.

  Подъехали к приемному, взвились на эстакаду. Серый выскочил за каталкой, оставив Семочку присматривать за капельниками. Вывез тяжелую, гремящую каталку, толкая ее впереди себя, с налета каталкой открывая двери, одни, вторые, третьи. Переложили старика на каталку. С введенными иглами это была морока. Покатили, минуя приемник, держа высоко поднятые на гибких трубках банки. Опустились на грузовом лифте в подвал. И поехали по тусклому бесконечному подвальному переходу в терапевтический корпус, оглушающе громыхая железным ходом и подпрыгивая на выбитых плитках. В терапевтическом корпусе долго трезвонили, пока пришел лифт со знакомым инвалидом- лифтером. Приседая на хромую ногу, лифтер ретиво помогал, говорил беззлобно: «Все возите, возите!..»

  Когда вкатились в интенсивный блок, мужчина стал икать. Давление снова падало. Прибежал кардиолог, послали за реаниматором. Мужчину увезли в палату. А Серый, записав, как положено, фамилию дежурного врача, подтолкнул Семочку к выходу.

— Шапка, по-видимому, заслуженному человеку больше не понадобится,— сказала Семочка ненавистно.

— Похоже, что так, — ответил Серый и полез за папиросами.— А, впрочем, как бог распорядится, так и будет.

  В холле все так же, в шубе и шапочке, сидела каракулевая дама, воспитанно- прямо, на краю кресла. Увидев Серого, она поднялась.

—  Вы уверены, что сделали все, что нужно? — спросила она.

—  Мы уверены, — отвечал Серый, — что сделали все, что могли.— И хотел уйти.

—  Постойте! — сказала   каракулевая. — Это очень плохая больница?

—  Это обыкновенная больница.

—  Вы сказали, что он лечится в четвертом управлении?

— Нет, — ответил Серый. — Можете сказать об этом сами. Только придется подождать. Дежурный врач сейчас занят с вашим мужем.

—  Вы произвели на меня хорошее впечатление. Как ваша фамилия?

— Санитар — моя фамилия, — помедлив, сказал Серый и ушел, не слушая, что ему вслед говорит каракулевая.

  Семочка догнала Серого на боковой лестнице и, втиснувшись между ним и стеной, старалась идти рядом, ступенька в ступеньку. «Ну и люди!— говорила она. — Знаете, Антон Сергеич, почему я люблю с вами работать?— спросила она, беря Серого под руку и заглядывая ему в лицо.— Потому что вы со всеми одинаковый!»

  Серый хмыкнул.

— А все-таки мы молодцы! Довезли живого! Но какие люди! Противно! Лечи таких! Я не знаю, что бы таким сделала!

  Следовало бы сказать Семочке, что делать таким ничего не нужно. Привыкать надо, Семочка, молчаливо соглашаться с тем, что человек может быть и спесив, и нагл, и жаден, и коварен, и подл, и стараться этого не видеть. Девственное твое возмущение понятно, но нельзя ему поддаваться, заведет далеко. И может стать со временем стойким презрением к людям. Как ты их тогда лечить будешь? По качествам души? Я пытался это делать когда- то, Семочка, и поплатился так, что вспомнить тошно. Но до всего надо дойти самому. Чужой опыт не поможет. И учителей в наше время нет. Помни одно: мы не судьи другим, потому что сами люди. Душа противится? Терпи. Другого выхода все равно нет. Знаешь, был такой в древности врач, звали его Маймонид. Он сказал, что самое трудное — видеть в обратившемся за помощью только больного, невзирая на то, каков он. И просил бога лишь об этом. Эх ты, Семочка, добрая душа! Я помню, как ты плакала, когда на Кропоткинской раздавило ногу старушке. Вышла из дома старушка за хлебом, закружилась склеротическая головка, и сшиб старушку грузовик. Жалко? Конечно, жалко. Я видел, как ты маялась животом, оттого только, что у больной был острый аппендицит. И у меня такое случалось, и я маялся, поверь. Но эта жалость, как бы точнее сказать, первого порядка, что ли, обыкновенная че­ловеческая жалость, свойственная многим людям. Она недолга. Пожалел, пожалел, и пошел дальше, к своим заботам, своим делам. Говорят, профессионализм убивает во враче жалость. Такую жалость — да. К боли, крови и страданиям привыкнуть можно. И я привык. Если бы я умирал с каждым больным, меня бы уже давно похоронили. И ты, если не сбежишь, привыкнешь, потому что в нашей работе ты будешь видеть только боль, кровь и страдания. И эта привычка даже помогает смотреть ясно, оценивать трезво, соображать быстро. Дается она почти всем врачам. Труднее другое. Как несравненно труднее! Прощать и жалеть. Прощать, чтобы жалеть. Годами наблюдая человеческие пороки и первобытные инстинкты и страдая от них. Всех жалеть подряд, не делая различий, жалеть от своего опыта, зная о них все. Ты представляешь? Например, проникнуться жалостью к человеку, который в своей жизни сам не только никого не жалел, но ненавидел, завидовал, за что- то мстил, с наслаждением карал, истязал. Проникнуться жалостью к его физическим страданиям, к тому, что он человек. И так, чтобы он в это поверил. Что он для тебя сейчас единственный и неповторимый, и ты жалеешь его, возлюбя. Это, Семочка, жалость высшего порядка, настоящая врачебная жалость. Но достигают ее ох как немногие! Я, например, к ней лишь стремлюсь и прошу об этой высшей милости, как Маймонид. Трудно, Семочка! Себя трудно не жалеть! Да при нашей собачьей работе, когда никто не щадит. И когда у самого нутро клокочет ответить ударом на удар. Что я тебе говорю? Сама уже понюхала наши скоропомощные ночи! Это верно, что врач должен уставать. И он всегда уставал, во все времена. Но уставать он должен от работы, а устает прежде от свинских условий, в какие загнан.  А если еще из тебя подавили ливер в метро, по пути на работу, в автобусе пытались оторвать голову от тулова, и ты же притом оказался виноват? Если накануне обложили в прачечной, чтоб не важничал, ты не особенный, всем белье так стирают, в гастрономе продали скисший творог, в столовой накормили отравой? Что делать, если сосед внизу бузотерит и не дает выспаться перед сутками, и милиция не желает с ним связываться, и в исполкоме тебя отщелкнули, не дали комнату, и не жди, и ошельмовали, так как ты, по их мнению, шибко права качаешь, если ты считаешь копейки, чтобы купить чаю, потому что отдал алименты, от­валил стольник за квартиру, что снимаешь? И везде приходится просить, просить, просить, возможно, своих же завтрашних пациентов...

  И озирая родную Москву, и сторонясь тяжело бегущей по московским улицам, с вытаращенными на витрины белыми глазами, задыхающейся толпы, вынюхивающей финские сапоги, голландские пальто, костюмы из Парижа и сырокопченую колбасу за одиннадцать пятьдесят, ты понимаешь: надо переступить через тебя, чтобы заполучить новую паршивую тряпку, — будьте уверены, растопчут. А назавтра ты надеваешь белый халат, и кто-то из этой толпы шпыняет тебя клятвой Гиппократа.

  Тяжелы, Семочка, ризы высшей нравственности!

  Снег перестал. Смягчился воздух, подобрел. Смерклось. Усталость нашла на Серого. Это была пока черновая усталость, когда затяжелела шинель, и набрякшие ноги слегка подрагивают. Настоящая усталость будет позже, сутки лишь начинаются. Ничего такого он Семочке не скажет. При всей своей трепетности Семочка еще не поймет. И не принято о таком говорить. Думать можно. Но думать вредно, как справедливо утверждает Васек Стрижак. Мы что? Мы — служба быта. Мы кто? Мы — санитары. Нам о морали некогда думать. Мораль для нас— роскошь.

Комментарии

Текст сообщения*
Загрузить файл или картинкуПеретащить с помощью Drag'n'drop
Перетащите файлы
Ничего не найдено

Название рассказа*


Анонс
Полный текст*
Ничего не найдено
Картинка

Защита от автоматического заполнения