Санитар
Накануне дежурства Серый запоздно сидел у Васька Стрижака, неразливного скоропомощного друга. Жарили картошку с луком традиционно и судилирядили, как всегда, о служебных делах...
За чаем повздыхали, вспомнив выставку в Сокольниках, где была сказочная американская аппаратура. Ругали врачебные журналы, потому что совсем нет статей, нужных практикам. Стрижак сказал, что его статья об аритмиях в редакции лежит полгода, и никакого движения. Серый рассказал, что в приемнике. Первой градской видел потрясающее — инфаркт миокарда у женщины двадцати двух лет. Стрижак оживился и, в свою очередь, рассказал о японском дипломате с картиной заворота кишок, у которого тоже оказался острый инфаркт. Потом с работы вернулась Галка, жена Стрижака, ругала их, хотя на столе стояли всего четыре пустых бутылки, три из- под пива и одна чекушка. Выпив чаю, Галка немного успокоилась и сказала, что сделала сегодня два кесаревых, что никто родильным заведовать не хочет, все умные, она, идиотка, согласилась временно, и четвертый месяц с нее сдирают живьем кожу, сестер нет, санитарок нет, в отделении снова стафилококк, хотя на мойку закрывались всего месяц назад. За такую сумасшедшую работу надо валютой платить, подытожила Галка. Снова заговорили о бешеных нагрузках, скотских условиях, и тут Стрижак высказал мысль настолько простую, что Серый удивился, как он сам раньше ее не сформулировал. Васек сказал, что общество должно на себя накладывать известные обязательства по отношению к людям, давшим клятву Гиппократа, то есть присягнувшим всегда, в любое время, днем и ночью, приходить к другим людям на помощь. Если человек добровольно принял этот крест, сказал Васек, то он и требует особого к себе отношения. «Как это верно!» — думал Серый, возвращаясь домой в пустом последнем трамвае. Щадить надо врача, хотя бы помнить о том, что ты не один и после тебя врача ждет еще десяток- другой напуганных. Мы хнычем: «Будьте людьми! Помните, что мы тоже люди!» А дело, оказывается, в общественном обязательстве. Но какую же культуру надо тогда людям иметь! Неужели Васек до этого сам дошел? Или вычитал где- нибудь у старых врачей?..
Когда время переваливает на восьмой час дневных полусуток, голова у ночного человека уже просветлена и начинает соображать и усталости пока нет. В машине думается хорошо, был бы путь подлиннее. Жуешь всякое. Себя, других, жизнь. Ездишь и жуешь. А встречи на вызовах подбрасывают подкормку. На то они и встречи.
Формула Стрижака потеряла блеск простоты, когда Серый по пути на подстанцию вспомнил прекрасную утреннюю блондинку с Кутузовского. К ней сразу же прицепился таксист с Шелепихи, вызывал на прошлых сутках в два часа ночи, потому что сильно потел и никак не мог заснуть. С общественным обязательством, вздохнул Серый, придется, по- видимому, повременить. Впрочем, рассудил он, общественное обязательство было бы применимо исключительно к настоящим, крепким профессионалам, к таким, положим, как Васек или Галка. Что делать с другими? Что делать, например, с доктором Облызиным, роддомовским официальным дураком? Двадцать лет врачебного стажа, не угодно ли! На этот раз, рассказала Галка, он принял физиологическую восьминедельную беременность за миому матки, довел беременную до обморока. Стрижак с Серым даже не улыбнулись. С Облызиным случалось и почище! Трудно себе вообразить, как далеко простирается человеческая глупость. Представьте, еще рвется оперировать! И режет. Лихо. Это он любит. Кошмар! Ну, ладно. Официальный дурак есть, конечно, в каждой медицинской конторе. Его нелепые диагнозы передаются из поколения в поколение, его беспощадно высмеивают, его презирают скопом. Он необходим врачебному сословию для самоутверждения. Но самое интересное, что с большей страстью и злее других смеются над официальным дураком его ближайшие родственники по интеллекту— недоумки. С ними как быть? Какое там общественное обязательство! «Не приведи господи у нас заболеть! — ужасался вчера Стрижак.— Когда на сто недоумков — один толковый врач!» «Может, сбавишь?»— спросил невинно Серый. Раньше Стрижак называл другую пропорцию— десять на одного. «Да ладно тебе! — рассердился Васек. — Каких-то кочерыжек готовим, а не врачей!» «Зато нас в стране миллион!» — сказала Галка. «Малограмотных, заносчивых», — продолжал Васек. «Малограмотных, оттого и заносчивых, — поправил Серый. — Кому же тогда валютой платить?» «То- то и оно»,— грустно ответил Васек.
Гусев бубнил что- то про колбасу, в которую для веса суют туалетную бумагу. Может быть, все дело в том, что люди имеют таких врачей, каких заслужили?
В четыре часа неожиданно обломилась подмога. В этом факте не было теперь ничего досадного. Разогретый Серый не возражал против общения. Наоборот, поговорить тянуло. Если бы еще удалось выпить чаю, залить изжогу, мучившую после обеда. А обедали отвратительно, щи были такие, что в тарелку плюнуть хотелось. Вываренное мясо, очевидно, из этих же щей, что Серый жевал на второе, выплюнуть все-таки пришлось. На третье пили компот из сухофруктов и дышали запахом столовским. Утерлись бумажными салфеточками, выданными в знак особого расположения к «скорой» уборщицей, собиравшей на тележку грязную посуду. Уборщица, багряная сеточка на щечках и голубые мешочки под глазами, пошутила насчет спиртика, но была не понята. Обедали, не объявляясь, то есть не брали у диспетчера положенные на обед двадцать минут. За это время путем пообедать все равно невозможно. Приходится с извинениями, но упрямо втираться в очередь, объясняя по ходу недовольным, что другого выхода нет. Белый халат, некоторым образом, служит подтверждением твоих слов. Иногда в очереди находится борец за гигиену, протестующий против обслуживания в спецодежде. Но как без халата докажешь голодным и оттого не особенно приветливым людям, что ты врач «скорой» и со временем у тебя зарез? На слово могут не поверить. Или директора вызовут в зал. Чтобы убрали прытких, нахальных, которые считают себя умнее других. А то в оперативный отдел позвонят, что само по себе неприятно. Будешь потом отписываться. На «скорой» всякая вина виновата. И на часы все поглядываешь, глотаешь, не глядя, не чувствуя, хватаешь, как хищник. Потом, разумеется, тяжелый ком в брюхе. Нудит. Одним словом, нервы. Поэтому проще пообедать спокойно под какой- нибудь большой вызов с госпитализацией. Может же врач в приемном задержаться? Впрочем, иногда в приемное звонят те, кому нужно, проверяют. Но сказано: «Не рискнешь—не добудешь!» Головой работай, рассчитывай! А пообедав, попроси положенные двадцать минут и вернись на подстанцию, и выпей чаю, и расслабься в кресле.
Серый так и сделал. «Обедать будете, конечно, на подстанции? — куражась, спросила диспетчер, когда из столовки он позвонил на Центр и доложил, что сдал пострадавшего и находится в приемном Склифа. «Непременно!» — ответил Серый. И получил десять минут на дорогу и двадцать минут на обед. Единственное, чего он не учел, — остывших чайников. А электроплиты, к сожалению, греются долго. Серый выругался, включил конфорки и пошел расслабляться в кресло, поклявшись, что со следующего вызова, как угодно, вернется и чаю выпьет.
На подстанции он застал три бригады, обедающие, похоже, таким же образом, что и он. В диспетчерской, на связи с Центром, нежданно, не в свою смену, водрузилась гренадерша Зинаида Бережная. «На гвардейца деланная!» — завистливо утверждал Жибоедов. Серый, который вообще к толстым людям относился осторожно, при виде Зинаиды каждый раз как- то поджимался, ожидая от нее пакости. Зинаида перебывала чуть ли не на всех подстанциях Москвы. Было известно, что ее отличительная черта— хамство, а также, что она бывает удовлетворена полностью лишь в случае, когда последняя бригада изгоняется ею на вызов. Зинаида управлялась с сотрудниками круто. Единственная из диспетчеров она ночью объявляла вызовы через микрофон, по инструкции. По скоропомощным понятиям это была редкая бестактность. Другие девочки подойдут, в полутемной комнате отдыха разыщут нужного, подергают его, тряхнут в конце концов, если крепко заснул, но тихо, чтобы не разбудить остальных. От прекрасного контральто Зинаиды просыпаются ночью жильцы соседнего кооперативного дома работников искусств. Зато в Зинаидины сутки Матюхин может спать дома спокойно, бригады на вызов вылетают, как стрелы. Все заметит Зинаида. О выпитой на линии бутылке пива и говорить не приходится, тотчас унюхает, а унюхав, или сама заклюет до полусмерти, или донесет наутро Матюхину, если сотрудник ей не по зубам.
Зинаида на этот раз резвилась в диспетчерской, увеселяемая кем- то из молодых докторов, и смех ее был отрывист и гулок, как собачий лай из бочки. В том, что Зинаиду тешат, не было ничего удивительного, с диспетчером положено заигрывать, от него многое зависит, и с кем работать будешь, и теплая ли попадется машина, и хороший вызов, например, дежурство на хоккее. Насторожило Серого другое. Зинаида будто бы не замечала фланирующих по коридору бездельников, а была ненатурально оживлена и готовно дружелюбна, как в те дни, когда она пришла на подстанцию и завоевывала расположение. И Серого встретила такой бурной радостью, что он понял — здесь дело нечисто. А после того, как Зинаида закричала: .«Антон Сергеич, у меня для вас сюрприз! Только вам даю, хорошенькую девочку и симпатичного мальчика!» — Серый понял, что на Зинаиду снова жаловались за хамство и, похоже, будет разбирательство. По- видимому, и Матюхину она становится в тягость. «В шесть примете ночную бригадку, Антон Сергеич, — говорила Зинаида интимно. — С кем работать хотите?» Серый ответил, что ему безразлично. Он- то помнил все. «Не дай бог! — подумал.— С тобой лучше не связываться!» «И на Староконюшенный позвоните!» — вдогонку Серому крикнула Зинаида. Хорошенькая девочка оказалась Таней Семочкиной, недавно пришедшей после училища, а симпатичный мальчик — субординатором на практике, Мишей, его Серый видел впервые. В Староконюшенном, в родительской квартире, жила с дочкой Катей жена Серого, Лида. Она звонила на подстанцию редко и никогда женой не представлялась, не желая, как догадывался Серый, попасть в глупое положение. Этого Зинаида не знала, иначе бы не сказала: «Ох, доктор, доктор, не доведут вас поклонницы до добра!»
Серый пошел во врачебную, размышляя, что же могло случиться в Староконюшенном. Лег в кресло, сполз пониже, вытянул, раскинул ноги. Глаза прикрылись сами, как у куклы. Зинаида ворковала по трансляции, одну за другой выкликала бригады. Серый остался во врачебной один. «Пора заканчивать эту бодягу с Лидой, — думал он, — и ее отпустить, чтобы не было на мой счет никаких надежд, и самому освободиться». В последнюю их встречу, на масленицу, когда в Староконюшенном жарили блины, она, подвыпив, сказала Серому: «Хватит дурью маяться! Не дети уже, дочка растет!» Короче, или он возвращается, и они живут, как люди. Или пусть катится! «Нам приходящие отцы не нужны!» Так и сказала: «Нам». Серый топтался, что- то канючил. У Лиды в голосе появилось просящее. «Мы хорошо заживем, Антоша! — заговорила она торопливо. — И Катьке будет хорошо!» И ему тоже. Хватит чужие углы снимать. В Староконюшенном места всем хватит. И кабинет ему будет, если он надумает наконец диссертацию писать. Серый знал, почему Лида решилась на этот разговор. В последний год стали чаще видеться, и все праздники вместе, и с Катькой гуляли вместе, истаяла та закованность, в какой приезжал раньше к Катьке, когда грозные отзвуки прошлых ссор бродили в каждом уголке старой бельэтажной квартиры. И была Лидина неприязнь, и ее родных. Потом заболел Лидии дедушка, за ним как-то сразу ее отец, и Серый лечил обоих, делал уколы, заскакивал обязательно на дежурствах, если не мог сам, гонял Стрижака, других ребят. Тогда и потеплело в Староконюшенном. И Катька потянулась к нему, видя отношение матери, даже стала им гордиться. Серый радовался, что Катька не чувствует себя обделенной. Пуще всего боялся Серый комплекса неполноценности у дочки. Но была все- таки неуверенность, что это благолепие надолго. И вот, Лида потребовала немедленного ответа. Он мычал, на что- то ссылался, пока она не рассердилась: «Пошел к черту!». Серому было страшно лишь одно. Что он не сможет видеться с Катькой. Дома он самым серьезным образом думал. Может, правда, надо возвращаться? Может, Лида права? Катьке восемь лет, и разве важно, из- за чего они с Лидой расстались? Кого это теперь волнует? Но в то же время все так далеко зашло, что страшно потянуть хотя бы за одну из веревочек этого заросшего паутиной клубка, В репродукторе зашуршало и щелкнуло. Серый обречено, с закрытыми глазами поднялся, зная, что это Его шуршание и Его щелчок, и уже в коридоре услышал вкрадчивый голос Зинаиды: «Антон Сергеи-и-ч, у вас вы-ы-з-а-а-в!»
Навстречу в накинутой шинели, размахивая карточкой вызова, спешила Таня. «Карету я вымыла, — говорила она на ходу,—наволочку поменяла, только газы не заменила, там гайки не откручиваются, но баллоны новые взяла». И она сунула Серому под нос скоропомощный дефицит, гаечный ключ, и прошептала, как о тайном: «Бережная дала под честное слово!» «Семочка, — сказал Серый, называя Таню так, как ей особенно нравилось,— ты умница». Он потрогал все еще саднившую скулу. «Промоешь на вызове?» «Кто же это вас?—вскричала Семочка. — Кошка или жена?» «Пес, — смеясь, ответил Серый и пошел к выходу. — Зови, Семочка, этого субординатора».
Мальчик Миша, вытребованный Семочкой из конференц- зала, где он наблюдал рыбок в аквариуме, предмет забот и наслаждений Матюхина, предстал неторопливый, с русыми усиками и улыбкой, принятой Серым поначалу за проявление стеснительности. Но последующий разговор показал, что мальчик Миша не так прост. Прежде всего он занял в карете кресло, оттеснив Семочку на боковой стульчик, что само по себе Серому не понравилось. Потом, опять же улыбаясь, он сказал, что у него «цикл «скорой», прислали его на неделю, и осталось, слава богу, два дня. «Неинтересно?» — спросил Серый, обернувшись. «Почему же, любопытно, — отвечал Миша.— Но уровень, простите, фельдшерский». «Верно,— согласился Серый, — уровень примитивный». «Зачем вы на себя клевещете, Антон Сергеич?—воскликнула Семочка. — Я же знаю, как вы работаете! Всякие будут здесь!..» «Работа, конечно, нужная, — сказал Миша, игнорируя Семочку,— но меня в принципе это не интересует. Хотя, ежели работать на «скорой», то на спецах. Там хоть что- то делается!» Миша говорил взвешенно, закругляя слова, видно было, что он хочет говорить значительно. «Полон сил, — подумал Серый, с любопытством разглядывая, как двигаются Мишины усики, — полон сил, ни капли сомнения на лице, и полон достоинства, о котором не забывает ни на минуту. Ах ты, мальчик, мальчик!» «Может, я вас обидел?— вдруг спросил Миша.—Я просто хочу понять, кто работает на «скорой!» «Неудачники! — буйно расхохотался Гусев.— Кто же еще!» «Что ты сказал?—закричала Семочка. — Повтори! Я не слышу!» «Ты, Семочка, помолчи», — попросил Серый. «Простите,— снова подал голос Миша. — Вы давно на «скорой»?» «Давно», — ответил Серый. «И вам не надоело?» «Надоело». «Почему же не уходите?»
Что ответить Мише, Серый не знал, смешался. Превосходство, с каким юнец задавал вопросы, и собственная растерянность взбурлили его. Он бы с удовольствием впечатал эту улыбочку в переборку. Стоило протянуть руку! Вопрос: «Почему он на «скорой»?» — задавали Серому миллион, миллион и еще один раз, и смысл вопроса всегда следовало понимать так: «Почему вы не идете дальше? Выше?» Отделывался он обычно шутейным образом, вроде того, что отравлен «скорой», или еще как- нибудь. Он- то знал, почему он на «скорой».
В данном случае шуточка не выходила. Не получилось пошутить. Потому что снова вылезло поганое нутро «скорой». Рваные носилки, гусевская ветошь, торчащая из серванта, нелепая жестянка с гвоздями... Прижучил его слюнявчик. Язвило. И то, что сказал наглец Гусев. И то, что все видит Семочка, для которой он пока недосягаемый кумир.
Поэтому Серый заставил себя рассмеяться. Рассмеялся и раздавил душевное копошенье. Как окурок. Сел вполоборота к Мише и спросил его, куда он распределился. «Я наукой буду заниматься», — ответил Миша. «Наукой—это хорошо», — одобрил Серый. «Да, — сказал Миша, — у нас в семье врач— специальность наследственная». «Но, знаешь, — сказал он развязно- доверительно, — лечить — э то меня никогда не интересовало. Больные, честно говоря, давно надоели, особенно бабок выслушивать по два часа». «Что ж ты в медицинский поступал?» — спросила враждебно Семочка, которая мечтала стать врачом. «Тебе же Миша сказал — науку делать!» — возразил Серый. «По блату!» — сказала Семочка. «Я с третьего курса на кафедру психиатрии хожу! — сказал Миша. — Так что не совсем по блату. У меня кандидатская практически готова». «И чем же ты занимаешься?» — спросил Серый. «Кровью. Исследую кровь при шизофрении. Антитела, другие иммунные факторы, биохимию. Много всего». «Это хорошо, — повторил Серый. — Пробирки, они не ноют». «И не лают»,— сказал Гусев.
На вызов поднимались пешком, дом был трехэтажный, без лифта. Впереди Семочка, за ней Серый, а последним, с ящиком, Миша. «Слушай,— сказал он по- свойски Серому, придержав его. Серый остановился.— Ты же интеллигентный человек, это сразу видно! Почему ты не хочешь уйти со «скорой»? Некуда? Хочешь к нам, в лабораторию? Я могу помочь!»
— Я, Миша, в прошлом интеллигентный человек, — сказал Серый, улыбаясь резиновой улыбкой.—Ты вот.что... Миша. Мы с Таней на службе, деньги зарабатываем. А тебе чего с ящиком таскаться? Сейчас вернемся, ты и топай домой. С диспетчером я договорюсь.
— Да вы что, доктор! — вскрикнула Семочка. — Я же одна останусь с шести! Вас же отсадят! Пусть ящик носит, нечего! Когда он профессором станет, будет мне чем перед внуками похвастать! — Она засмеялась и пошла вверх, и в подъезде гулко отозвались ее слова: «В телевизоре показывать на него буду, глядите, этот профессор у меня, простой санитарки, ящик таскал!..»
— Когда я стану профессором, Танечка, — закинув голову, сказал Миша громким, красивым голосом, — у тебя еще внуков не будет.
— Станешь, старик, станешь, — сказал Серый, продолжая путь по лестнице. — Все у тебя будет. И диссертация, и кафедра.
— Я без вас знаю, что будет! — в спину Серому сказал Миша. И больше разговор не возобновлялся.
Осталась досада, кислая и пекучая, как изжога, что сжирала глотку. На вызове попросил воды из- под крана, глотнул, немного отлегло. Примачивая ваткой с перекисью скулу, Серый сидел в кресле, смотрел, как Семочка чистенько делает внутривенное. Взглянул на Мишу, тоже сидевшего в кресле, по другую сторону комнаты. Слюнявчик листал журнал, поглаживая кончики усиков двумя пальцами, большим и указательным. Происходившее в комнате его явно не касалось. Происходило не бог весть что, обыкновенный приступ бронхиальной астмы. Виден и слышен он от двери, содержимое профессора Ящикова известно давно, поэтому с таким приступом справится любой скоропомощный фельдшер. «В сущности, — думал Серый, — слюнявчик мне показал, что я быдло. И я съел. Но досада не оттого, что съел. Не гордыня запоздало взыграла. Ни обиды нет, ни зависти. Бить нечем, вот в чем штука, козырей нет! Чем гордиться? Рваной шинелью? Или тем, что я псов из луж вытаскиваю? Так нас и называют Моспогрузом! Впрочем, мы и не возражаем. Моспогруз, так Моспогруз! А мы—его санитары, грязненькие халаты. И мы свое дело туго знаем. Плохо одно, что мы копошимся в грязи в силу или необходимости, или своих принципов, или обреченности, или лени, а они, пружинистые, гребущие под себя, напором лезут на самые верха врачебной иерархии. С тем чтобы потом никогда оттуда не слезать, раз зацепившись. Обеспечить себе блеск, славу, деньги. Умствовать, декларировать, печатать разный бред, участвовать, указывать, поучать нас, командовать нами, санитарами. Бросать нас в пекло, затыкать нами дыры, заставляя работать на дрянных, вонючих машинах, без нужных препаратов, с ржавым железным ломом. А они тем временем с олимпийских высот, как кинозвезды, раскланиваются перед телекамерами, сладко обещая самое новейшее, надежнейшее, наиэффективнейшее. За что потом расплачиваемся мы и те несчастные, что этого сладкообещанного ждут, а получают попрежнему магнезию в задницу. Потому что медицина на самом деле не там, где уникальный и недоступный Олимп, она— в рогатом, с прогоревшим глушителем, и в этой комнате, где свистит легкими старый астматик.
А нам остается уничижение паче гордости. Мы свое познанное умение втайне сознаем и свою исключительность — тоже, оттого себя санитарами и называем. Никуда не лезем. Конкуренции пружинистым Мишам не составим. И это плохо.
Но как лезть? Это же стена! Чтобы наверх подняться, многое надо отдать и многим поступиться. Сколько раз хвост поджать! А сколько глоток перегрызть! Нет. Лучше пьянь грузить.
Работать почище, конечно, хочется. Но почему я не могу подойти к Матюхину и сказать: «Довольно, дорогой заведующий, мне мотаться на б ы д л е, возраст не тот, пусть мотаются молодые, с меня довольно. Пора переводить меня на спецы. На неврологии есть вакансия, я хочу ее занять, хочу, как скоропомощной аристократ, спать ночью свои четыре часа!» Что мешает мне сделать хотя бы это? Нежелание впасть в зависимость? Всегда существует зависимость, когда есть что терять. С санитара много не возьмешь, когда он б ы д л о в ы и. Можно лишить совместительства. А я сам собрался перейти на ставку. Нет, и на спецах его зависимость была бы кажущейся. Не лень же в самом деле, как утверждает Васек? Смешно! Что же? А ничего! Помоги этому астматику и — баста!»
Одышка у старика затихала, он благодарно качал головой. Пошла мокрота полным ртом.
— Теперь теплого молочка, — сказал Серый, считая пульс. — Теплого молочка и желательно не студиться. «Чертов слюнявчик! Почему он так мне мешает? Неужто я боюсь его насмешки?»
Старик, наконец, отплевался и сказал сиплым голосом:
— Только на вас и держимся, родные! Если бы не вы, не знаю, что делали! Каждый день вызывать приходится.
«А чаще мы слышим другое, — подумал Серый. — Пока вас дождешься, умереть можно!»
— Весна, — сказала Семочка, звеня шприцами. — Время такое.
— Двадцать лет мучаюсь, — горько пожаловался старик.
— До утра, думаю, хватит,— сказал Серый, слушая угасающие в легких хрипы. — Если что, вызывайте.
— Господи! Да разве я лишний раз побеспокою? Знаю ваш хлеб! У меня самого племянница на «скорой».
Семочка оживилась, выспрашивала про племянницу, а Серый пошел звонить Лиде, страшась предстоящего разговора привычным страхом. Знакомо замирая в ожидании Лидиного раздражения, набрал номер. Лида была суха, колка. Естественно, он не прав, потому что не появляется и не знает, что Катя больна. У Кати высокая температура, страшное горло, и участковый педиатр ни черта не смыслит. Естественно, Лида разрывается. Мать в Кисловодске, отец в командировке, у нее самой на работе конь не валялся. Он должен немедленно приехать, а завтра сидеть с Катей. Серый ответил, что приедет обязательно, как только вырвется. Он повесил трубку и подумал, что Лида долго не простит себе масленицы. Диспетчеру звонить не стал, хотя до пересменки оставался час с хвостиком, и можно было сделать еще вызовочек. Но решительно хотелось избавиться от Миши. Поэтому он сказал Семочке: «Все! На подстанцию!»
— Еще один! — взмолилась Семочка. — Есть же время!
— Нет! — сказал грубо Серый. — На подстанцию! Чай пить.
Ехали молча. Снег горизонтальными нитями летел вдоль машины. Проспект стал свеже- белый. Выскочили на Дорогомиловку, повернули под зеленый свет налево. Сделали еще поворот, и серая двухэтажная коробка подстанции высунулась из- за угла.
— Ни одной бригады, — сказал Гусев.
Но ошибся Гусев. На выбеленной снегом площадке дворика одна машина стояла с распахнутой боковой дверью, и в ней что- то делали. Когда разворачивались, Серый заметил торчащие из кареты ноги, согнутые в коленях, поддернутые брюки и черные модные сапоги на пряжках. Когда подошли поближе, то увидели подозрительную возню. Крохотная фельдшерица с акушерской бригады боролась с мужским непослушным телом, затягивая его внутрь кареты. Тело было явно живое и тяжелое, оно издавало стоны и даже пыталось помочь, подбирая под себя ноги, желая оттолкнуться от земли, но оскальзывались ноги, взрыхляя свежий снег.
— Значит, грузим?—осведомился Серый, заглядывая в карету. И с ужасом понял, что другого выхода, чем гнать в ближайшую больницу, нет, и чай снова сорвался. «Клиент дуплится!» Крохотуля, увидев Серого, счастливо ахнула. Пожилой мужчина, грузно кренясь, оседал к ее ногам, сползал на спину. Мимолетом мелькнула на заднем стульчике женщина в каракулевом черном манто, с сумочкой на сдвинутых коленях.
Серый заорал вслед уходящему Гусеву:
— Виталий! Давай носилки!
— Чего?— издали прокричал Гусев. — Без нас, что ли, не справятся?
Серый замахал руками, что- то изобразил на своем лице, это был и призыв к Гусеву поторопиться, и знак, что не может он громко сказать, в чем дело, и страстное желание, чтобы Гусев замолчал и не услышала его женщина в каракулевом манто, выбиравшаяся в это время из кареты.
— Одну минуту, доктор, — сказала она. — Муж — заслуженный человек. И депутат. Надо позвонить в четвертое управление, и вам скажут, куда ехать.
Серый яростно на нее взглянул и, не дожидаясь, пока Гусев разберет, что к чему, побежал к своему рогатому за носилками.
Заслуженный человек был действительно тяжел. Носилки под ним выгнулись, раздался предупредительный их треск, и Серый успел представить, как человек вываливается на снег. Несли втроем. Две ручки— Серый, и по ручке досталось Гусеву и Мише.
— Таня! — крикнул Серый, закатив носилки в карету и отряхиваясь.— Готовь капельник! — И наткнулся на каракулевую женщину.
— Я его жена, вы поняли?—сказала она. — Он очень заслуженный человек! Вот телефон четвертого управления.
— Какое управление! — рявкнул Серый. — Вы что! Ничего не понимаете?— И ринулся в карету, командуя: «Насос, Сема, давай насос!»
Он наложил манжетку на сатиновый рукав, закачал резиновую грушу. Давление было по нулям. Не было давления. Тужась, стали стягивать пальто. «Заслуженный» синел лицом, дышал мелко и сбивчиво, глаз не открывал. Серый поднял веко, зрачок поплыл вверх. Высвободили, наконец, руку. Вену Семочка нашла сразу. Наладили капельницу, напрыскав полиглюкину на пол. Руки от полиглюкина слипались.
— Давай в резинку мезатону кубик, — сказал Серый, щупая пульс. — Виталий, поехали! Поехали, тебе говорят! Врубай гудок!
— Какой гудок! — отозвался Гусев. — На ремонте сирена. Чинят.
В карету скреблись. Серый толкнул дверь ногой. Это была забытая каракулевая женщина. Рядом стоял Миша, дергая усик. «Мне с вами?»— спросил он и усик отпустил.
— К шоферу! Быстро! — прокричал Серый каракулевой. А от Миши отмахнулся: не до тебя!
В таких случаях не знаешь, появится пульс или нет. И если он появляется, то всегда неожиданно. Тонкая нить запрыгала под пальцами минуты через три. Подвесили банку с полиглюкином к штативу, пытались стянуть второй рукав, чтобы ввести еще одну капельницу, но безуспешно.
— Рукав бы разрезать, — сказал Серый, обращаясь к каракулевой.
— Как разрезать?
— Не снимается рукав!
— Нет, уж вы, пожалуйста, снимите!
Снимали следующим образом. Семочка держала руку с введенной в локтевую вену иглой, поворачивая неподъемное тело к себе изо всех сил, а Серый, согнувшись, чтобы не пробить головой крышу, стаскивал пальто и пиджак. Посопели и стащили. Ввели вторую иглу. Дружно закапал полиглюкин из двух банок. Нитка под пальцами Серого прыгала отчетливей. Он накачал грушу, открыл вентиль, осторожно спустил ртуть. Нитка задергалась на шестидесяти.
— Недурственно, — сказал Серый.
Семочка восхищенно ему улыбалась. И в это время мужчина шевельнулся, и его рука поползла вверх, перебирая пальцами, как бы что-то нащупывая.
— Осторожно! — взвизгнула Семочка и ухватилась за его запястье. — Вену пропорете!
Открыв глаза, мужчина пытался что-то сказать. Получилось бульканье.
— Что? — наклонился к нему Серый, и услышал отчетливое: «Бумажник...» И еще раз, громче: «Бумажник!»
Каракулевая, сбив шапочку, просунула голову в карету.
— Что? — спросила она, выгнув брови. — Что?
— Бумажник ваш муж ищет, — ответил Серый.
— Константин, не волнуйся! — раздельно- громко сказала каракулевая. — Деньги у меня!
— У жены ваш бумажник, — пояснил Серый.
— А шапка? — спросил мужчина шепотом, и Серый обнаружил, что голова у него облысевшая и не прикрыта.
Полезли искать под носилки, где и нашли, к задней двери закатившуюся нежного пыжика шапку, и отдали ее жене.
— Шапки нынче в цене, — сказал Серый и одернул Семочку, которая давно шипела: «Господи! Господи!» — и выразительно смотрела.
— За капельниками смотри, — сказал он строго. — И преднизолону еще дай сорок.
— Я ввела уже!
— Еще введи!—взревел Серый.
Подъехали к приемному, взвились на эстакаду. Серый выскочил за каталкой, оставив Семочку присматривать за капельниками. Вывез тяжелую, гремящую каталку, толкая ее впереди себя, с налета каталкой открывая двери, одни, вторые, третьи. Переложили старика на каталку. С введенными иглами это была морока. Покатили, минуя приемник, держа высоко поднятые на гибких трубках банки. Опустились на грузовом лифте в подвал. И поехали по тусклому бесконечному подвальному переходу в терапевтический корпус, оглушающе громыхая железным ходом и подпрыгивая на выбитых плитках. В терапевтическом корпусе долго трезвонили, пока пришел лифт со знакомым инвалидом- лифтером. Приседая на хромую ногу, лифтер ретиво помогал, говорил беззлобно: «Все возите, возите!..»
Когда вкатились в интенсивный блок, мужчина стал икать. Давление снова падало. Прибежал кардиолог, послали за реаниматором. Мужчину увезли в палату. А Серый, записав, как положено, фамилию дежурного врача, подтолкнул Семочку к выходу.
— Шапка, по-видимому, заслуженному человеку больше не понадобится,— сказала Семочка ненавистно.
— Похоже, что так, — ответил Серый и полез за папиросами.— А, впрочем, как бог распорядится, так и будет.
В холле все так же, в шубе и шапочке, сидела каракулевая дама, воспитанно- прямо, на краю кресла. Увидев Серого, она поднялась.
— Вы уверены, что сделали все, что нужно? — спросила она.
— Мы уверены, — отвечал Серый, — что сделали все, что могли.— И хотел уйти.
— Постойте! — сказала каракулевая. — Это очень плохая больница?
— Это обыкновенная больница.
— Вы сказали, что он лечится в четвертом управлении?
— Нет, — ответил Серый. — Можете сказать об этом сами. Только придется подождать. Дежурный врач сейчас занят с вашим мужем.
— Вы произвели на меня хорошее впечатление. Как ваша фамилия?
— Санитар — моя фамилия, — помедлив, сказал Серый и ушел, не слушая, что ему вслед говорит каракулевая.
Семочка догнала Серого на боковой лестнице и, втиснувшись между ним и стеной, старалась идти рядом, ступенька в ступеньку. «Ну и люди!— говорила она. — Знаете, Антон Сергеич, почему я люблю с вами работать?— спросила она, беря Серого под руку и заглядывая ему в лицо.— Потому что вы со всеми одинаковый!»
Серый хмыкнул.
— А все-таки мы молодцы! Довезли живого! Но какие люди! Противно! Лечи таких! Я не знаю, что бы таким сделала!
Следовало бы сказать Семочке, что делать таким ничего не нужно. Привыкать надо, Семочка, молчаливо соглашаться с тем, что человек может быть и спесив, и нагл, и жаден, и коварен, и подл, и стараться этого не видеть. Девственное твое возмущение понятно, но нельзя ему поддаваться, заведет далеко. И может стать со временем стойким презрением к людям. Как ты их тогда лечить будешь? По качествам души? Я пытался это делать когда- то, Семочка, и поплатился так, что вспомнить тошно. Но до всего надо дойти самому. Чужой опыт не поможет. И учителей в наше время нет. Помни одно: мы не судьи другим, потому что сами люди. Душа противится? Терпи. Другого выхода все равно нет. Знаешь, был такой в древности врач, звали его Маймонид. Он сказал, что самое трудное — видеть в обратившемся за помощью только больного, невзирая на то, каков он. И просил бога лишь об этом. Эх ты, Семочка, добрая душа! Я помню, как ты плакала, когда на Кропоткинской раздавило ногу старушке. Вышла из дома старушка за хлебом, закружилась склеротическая головка, и сшиб старушку грузовик. Жалко? Конечно, жалко. Я видел, как ты маялась животом, оттого только, что у больной был острый аппендицит. И у меня такое случалось, и я маялся, поверь. Но эта жалость, как бы точнее сказать, первого порядка, что ли, обыкновенная человеческая жалость, свойственная многим людям. Она недолга. Пожалел, пожалел, и пошел дальше, к своим заботам, своим делам. Говорят, профессионализм убивает во враче жалость. Такую жалость — да. К боли, крови и страданиям привыкнуть можно. И я привык. Если бы я умирал с каждым больным, меня бы уже давно похоронили. И ты, если не сбежишь, привыкнешь, потому что в нашей работе ты будешь видеть только боль, кровь и страдания. И эта привычка даже помогает смотреть ясно, оценивать трезво, соображать быстро. Дается она почти всем врачам. Труднее другое. Как несравненно труднее! Прощать и жалеть. Прощать, чтобы жалеть. Годами наблюдая человеческие пороки и первобытные инстинкты и страдая от них. Всех жалеть подряд, не делая различий, жалеть от своего опыта, зная о них все. Ты представляешь? Например, проникнуться жалостью к человеку, который в своей жизни сам не только никого не жалел, но ненавидел, завидовал, за что- то мстил, с наслаждением карал, истязал. Проникнуться жалостью к его физическим страданиям, к тому, что он человек. И так, чтобы он в это поверил. Что он для тебя сейчас единственный и неповторимый, и ты жалеешь его, возлюбя. Это, Семочка, жалость высшего порядка, настоящая врачебная жалость. Но достигают ее ох как немногие! Я, например, к ней лишь стремлюсь и прошу об этой высшей милости, как Маймонид. Трудно, Семочка! Себя трудно не жалеть! Да при нашей собачьей работе, когда никто не щадит. И когда у самого нутро клокочет ответить ударом на удар. Что я тебе говорю? Сама уже понюхала наши скоропомощные ночи! Это верно, что врач должен уставать. И он всегда уставал, во все времена. Но уставать он должен от работы, а устает прежде от свинских условий, в какие загнан. А если еще из тебя подавили ливер в метро, по пути на работу, в автобусе пытались оторвать голову от тулова, и ты же притом оказался виноват? Если накануне обложили в прачечной, чтоб не важничал, ты не особенный, всем белье так стирают, в гастрономе продали скисший творог, в столовой накормили отравой? Что делать, если сосед внизу бузотерит и не дает выспаться перед сутками, и милиция не желает с ним связываться, и в исполкоме тебя отщелкнули, не дали комнату, и не жди, и ошельмовали, так как ты, по их мнению, шибко права качаешь, если ты считаешь копейки, чтобы купить чаю, потому что отдал алименты, отвалил стольник за квартиру, что снимаешь? И везде приходится просить, просить, просить, возможно, своих же завтрашних пациентов...
И озирая родную Москву, и сторонясь тяжело бегущей по московским улицам, с вытаращенными на витрины белыми глазами, задыхающейся толпы, вынюхивающей финские сапоги, голландские пальто, костюмы из Парижа и сырокопченую колбасу за одиннадцать пятьдесят, ты понимаешь: надо переступить через тебя, чтобы заполучить новую паршивую тряпку, — будьте уверены, растопчут. А назавтра ты надеваешь белый халат, и кто-то из этой толпы шпыняет тебя клятвой Гиппократа.
Тяжелы, Семочка, ризы высшей нравственности!
Снег перестал. Смягчился воздух, подобрел. Смерклось. Усталость нашла на Серого. Это была пока черновая усталость, когда затяжелела шинель, и набрякшие ноги слегка подрагивают. Настоящая усталость будет позже, сутки лишь начинаются. Ничего такого он Семочке не скажет. При всей своей трепетности Семочка еще не поймет. И не принято о таком говорить. Думать можно. Но думать вредно, как справедливо утверждает Васек Стрижак. Мы что? Мы — служба быта. Мы кто? Мы — санитары. Нам о морали некогда думать. Мораль для нас— роскошь.
Актуальная информация сетка нейлоновая у нас.